Евангелие от ван Дормеля

Новейший завет (Le tout nouveau testament), Жако ван Дормель, 2015

Виктория Горбенко о «Новейшем завете» и Боге из супермаркета.

Бог существует. Он живет в Брюсселе, и он ублюдок. Бог развлекается тем, что посылает на род человеческий все новые несчастья и программирует двумя пальцами законы бытия, которым мы привыкли присваивать авторство Мерфи. Бутерброд всегда падает маслом вниз, соседняя очередь двигается быстрее, а если вам довелось полюбить женщину, жить вы будете не с ней… ну, и так далее. Кроме того, Бог носит пузырящиеся треники, страдает бытовым алкоголизмом и слывет домашним тираном. Его супруга (тоже, говорят, какая-то Богиня) давно прикусила язык и отрешилась от всего в безопасности цветастого халата, его старший сын как-то устроил бунт, немного погулял по воде да и застыл гипсовой фигуркой на каминной полке. Его дочь носит имя богини утренней зари, она устала от жестокости отца и, кажется, готова подарить человечеству новую надежду. Эя взламывает компьютер демиурга, рассылает людям даты их смерти, чтобы ослабить богобоязненность, и отправляется на улицы Брюсселя собирать шестерку своих апостолов (в совокупности с уже известными их должно стать восемнадцать – как в команде по бейсболу, который так любит ее затюканная мать) и писать свой Новейший завет. И с первого взгляда на происходящий абсурд становится понятно, что это хорошо.

Новейший завет, рецензия
«Новейший завет», рецензия

Жако ван Дормель, не мудрствуя лукаво, снова снял кино о вариативности человеческого существования и необходимости жить своей жизнью. Если бы сам режиссер писал евангелия, то были бы благие вести о том, что никакая судьба не лучше твоей собственной, потому грех завидовать чужому уделу («Тото-герой»); что нужно уметь отделять главное от второстепенного и радоваться простым вещам («Восьмой день»); что каждый выбор порождает бесчисленное множество версий завтрашнего дня, но это не повод бояться принимать решения («Господин Никто»). «Новейший завет» примерно о том же самом. Здесь люди связаны осознанием своей смертности, если не сказать внезапной смертности. Неопределенность будущего вызывает у них то ли страх, то ли апатию, но в любом случае заставляет быть не там, не теми и не с теми. Знание предначертанного освобождает героев, избавляет от условностей, открывает путь к любви и мечте. Мечты, что характерно для режиссера, оказываются весьма экстравагантными. Порой даже слишком. Если мальчик, решающийся превратиться в девочку, выглядит как вполне добрая ирония над современной лояльностью сексуальным меньшинствам, то героиня Денев, сожительствующая с гориллой, оставляет ощущение чрезмерного глума, перешагнувшего границу того, что в приличном обществе именуют «comme il faut». Обидно и то, что китч расцветает по нарастающей, стирая очарование самой утонченной истории первого апостола, девушки Аурэль, потерявшей вкус к жизни еще в детстве, вместе с рукой, оторванной поездом метро (символ, кстати, характерный для всех фильмов ван Дормеля: поезд как потерянный шанс, упущенная возможность счастья). Пронзительная печаль Генделя сменяется цирковыми фанфарами, и даже местный и весьма недалекий Бог не подумал бы, что это хорошо.

«В современной культурной парадигме Бог давно перестал быть фигурой недосягаемой. Теперь это то ли растиражированный и весьма поднадоевший бренд, то ли персонаж, слепленный наподобие Санта-Клауса из супермаркета, которого каждый так и норовит потягать за бороду».

Тем не менее, безумству храбрых поем мы славу, и смелая концептуализация ответа на краеугольный вопрос: «Если Бог существует, почему он допускает войны/голод/детскую смертность/нужное подчеркнуть», — берет свое, несмотря на субъективные огрехи. Ван Дормель апеллирует ко Всевышнему с дерзостью и непосредственностью, например, популярного сетевого поэта или же ребенка, что, в принципе, одно и то же. В современной культурной парадигме Бог давно перестал быть фигурой недосягаемой. Теперь это то ли растиражированный и весьма поднадоевший бренд, то ли персонаж, слепленный наподобие Санта-Клауса из супермаркета, которого каждый так и норовит потягать за бороду. Ну, или, как в нашем случае, за полу засаленного халата. Ван Дормель легко допускает за Господом даже не справедливую ветхозаветную суровость, а филистерский садизм, после чего насмешливо воздает ему по заслугам, отправляя на сборку стиральных машин в Узбекистан, и предлагает человеку самому не плошать, тем более, что и надеяться особо не на кого.

Задорное панибратство в обращении Богу неожиданно соседствует со смущением в разговоре о любви. Герои демонстрируют удивительную неловкость, а режиссер маскирует серьезность беседы характерными постмодернистскими усмешками. Он и любит своих апостолов, и жалеет, но не может удержаться от подтрунивания над их комплексами, заставляющими стесняться проявления чувств. Сопутствующая визуальная феерия (правда, гораздо более сдержанная, чем в «Господине Никто») со всеми вальсирующими кистями рук и прогулками в панамке до Антарктики здесь не выглядит абстрактным формалистским упражнением, она возвращает ощущение праздника, характерное для детства — поры наиболее раскрепощенного восприятия действительности. Недаром Эя каждому из своих апостолов задает вопрос о том, что становится с детьми, и от каждого слышит неутешительный диагноз – они вырастают. По ван Дормелю, кроме любви, этому миру остро не хватает капельки инфантильности. И еще женственности (не путать с торжеством феминизма). Наверное, долго держать небо, декорированное цветочным орнаментом, не смог бы ни один труженик-атлант, но иногда окружающую жестокость просто необходимо сбалансировать безвкусными розовыми рюшами, допустив к управлению операционной системой этого мира мягкую и сострадательную Богиню.

И будет гармония, и будет это хорошо.